«Жить, значит писать». Заметки об Эммануиле Казакевиче
Литературный успех не стал для этого талантливого советского прозаика постоянным незримым спутником. Эммануил Казакевич, 110-летие со дня рождения которого пришлось на 24 февраля текущего года, знавал официальное признание, нередко выслушивал сладкоречивые похвалы, но бывал и несправедливо обруган. Известность пришла к нему при жизни, но жизнь оказалась несправедливо короткой, ведь он не дожил и до полувекового юбилея, сраженный тяжелым недугом, оставив целую россыпь интереснейших замыслов, которых запросто хватило бы на несколько жизней.
Постигнув до поры до времени неведомые ему, некогда довоенному молодому поэту и драматургу, начинавшему писать на идише, секреты и превратности писательства, как неодолимой жизненной потребности, привыкший испытывать истинное удовольствие и радость одухотворенного творца от самой возможности проникновения в создаваемый им в собственном воображении мир, Казакевич, менее чем за год до смерти, в своем дневнике описал любопытный диалог с Богом. Диалог, конечно, вымышленный, но во многом выстраданный от того бессилия перед болезнью, которое, однако, не сковывало мыслительной деятельности, по-прежнему активной, где-то даже резвой и всегда последовательной.
«Я. Господи, разве можно так поступать? – задается писатель, думается, что вполне справедливым вопросом. – Дать человеку талант и не дать ему здоровья! Смотри, как мне плохо. А ведь я должен написать свой роман. Кто-кто, а ты ведь знаешь, как это нужно написать.
Бог. Ты напрасно жалуешься. Тебе 48 лет. За это время можно было успеть кое-что, согласись. Приходится еще раз тебе напомнить, что Пушкин, Рафаэль и Моцарт умерли в 37 лет, что многие другие умирали еще раньше и успевали сделать так много, что откладывали отпечаток своей личности и своего искусства на целые поколения.
Я. Это… верно, но ты ведь знаешь причины, почему я не смог развернуть свои силы. Ты не можешь не учитывать время, в которое я жил: разруху, голод, многолетнюю жестокую диктатуру. Ты не можешь не знать, что в такие времена вообще, а в наше время в частности люди рано созревают житейски и поздно – в моральном отношении, что в нашем демократическом обществе – ибо, несмотря на диктатуру, общество было и старалось казаться демократическим – знания преподавались односторонне и опыт приобретался односторонний: то, что требуется знать художнику, было в загоне: латынь, Гомер в оригинале, свобода духа. Ты ведь все это знаешь; некоторые даже считают, что именно ты всему этому виновник. Я не стану на тебя взваливать всю ответственность, но знать-то ты должен.
Бог. Все это верно. Но великие тем и отличаются, что даже в труднейшие времена они способны остаться собой и оттиснуть очертания своего лица (или хотя бы ладони) на огромном изменчивом железном лице времени. Раз ты не смог, значит, ты не велик. Примирись с этим и не жалуйся».
Рассуждения эти, вызванные обреченностью и невозможностью что-либо изменить по ходу борьбы с прогрессировавшим заболеванием, конечно, целиком и полностью объяснимы. Желание трудиться сильно, творческих задумок и планов предостаточно, а возможность их реализовывать, прежде всего чисто физическая, на глазах стремительно тает… На этом унылом фоне Казакевича вновь начинают обуревать мысли о пройденном пути и тех общественно-политических условиях, в которых ему пришлось жить и трудиться. И здесь оценки его очевидно предельно субъективны, хотя и высказывались они им весьма категорично.
Казакевичу вообще-то, максимализм был в действительности свойственен. Особо же его безапелляционность как раз и просматривалась в оценках, имевших явный политический характер. И связывал он их с теми переменами, которые должны были наступить в советском обществе, почитай и в литературе, со смертью Сталина. А воспринята она им была как событие, перед лицом которого любые личные дела «бледнеют и тускнеют, кажутся мелкими и неинтересными».
Ожидая неизбежных изменений в общественно-политической жизни страны, Казакевич в конце апреля 1953 года в своем дневнике напишет: «Сколько событий произошло за последние два месяца! Следовало бы все записать, чтобы не забыть. Прежде всего, умер И.В. Сталин. До сих пор трудно представить себе, что его нет. Все мое поколение жило в беспрерывном сознании того, что он есть, независимо от того, чувствовал ли человек его влияние непосредственно или нет. Придет время, и о нем можно будет писать».
Находясь тогда в приподнятом настроении, как и многие представители советской интеллигенции, вынашивая в сознании определенные планы на будущее, Казакевич задумывается и о реформировании Союза советских писателей.
«…Нет ничего вреднее головокружительных вознесений и головоломных падений – писал Эммануил Генрихович в своем дневнике в декабре того же 1953 года. – И то, и другое увечит писателя. Не надо спешить с оценками, не надо слишком часто подбивать итоги. Это создает иерархию, которая не всегда является иерархией таланта. <…> Нужно искоренить грубый тон, привычку чернить друг друга под предлогом «партийной страстности».
Наш Союз писателей не союз, а министерство, причем такое, где все делается по-дилетантски. Странный гибрид министерства с литературной богемой. Союз имеет все недостатки министерства без его достоинств. Члены коллегии этого «министерства» за свою зарплату работают меньше и хуже, чем в настоящих министерствах. Нигде не бывают так небрежны с писателем, как в его собственном доме.
Нельзя давать столько власти одному писателю над другим. Причем власть эта носит часто секретный характер. Надо сделать наш Союз проще, коллегиальнее, открытее. Освободиться от практики считанных «номенклатурных» лиц. Надо главное внимание Союза направить на непосредственное литературное производство, на издательства и журналы, укрепив редакции органов Союза лучшими писателями. Извините за такое сравнение – надо уменьшить непомерно разросшиеся размеры литературного предбанника, упорядочив и увеличив полезную площадь, где непосредственно делается литература.
Мне кажется решительно необходимым сократить штаты правления ССП. По крайней мере большинство штатных единиц не должно оплачиваться крупными окладами, это должна быть общественная работа, а не служба.
Я настроен абсолютно оптимистически. Я знаю, что если даже в Союзе ничего не изменится, литература будет расти все-таки. Она растет не от заседания к заседанию, а от произведения к произведению».
Сформулированные Казакевичем на сей счет оценки и в настоящее время, наверное, не могут быть поставлены под сомнение. Вот только существо вопроса заключается в том, что не всегда писателю удавалось озвучивать свои мысли, чаще излагаемые им лишь в дневниках и записных книжках, не подлежавших к опубликованию.
Будучи человеком смелым, решительным, готовым к самопожертвованию, что подтвердило его осознанное участие в Великой Отечественной войне, куда он пошел добровольцем, имея «белый билет» по сильной близорукости и на фронтах которой стал разведчиком, начальником разведки дивизии, офицером разведотдела армии, капитаном, награжденным четырьмя боевыми орденами и медалью «За отвагу», – Казакевич, по всей видимости, не спешил в те годы, все же, совершать отчаянных и необдуманных поступков. Возможно, как писатель, добившийся определенного признания, удостоенный двух Сталинских премий второй степени, относительного благополучия и реальной возможности заниматься литературным трудом профессионально, он не считал возможным всеми этими благами и регалиями рисковать. Может не был уверен и в своих силах, в действенной поддержке коллег-писателей.
Пожалуй, Казакевич, еще при жизни Сталина, столкнулся и с неким внутренним борением, с годами только разраставшимся. Осмысливая саму эпоху, сопоставляя известные ему факты, подчерпнутые прежде всего из собственной жизни, он в 1950 году напишет повесть с исчерпывающим названием «Донос», как в прямом смысле, по мнению советского критика Л. Гладковской, «донос будущим поколениям на времена сталинского режима». Но писатель ее уничтожит, то ли из боязни хранить, то ли по другим, неизвестным причинам.
Случайно же уцелевшие фрагменты окажутся не такими уж и «убийственными» для якобы имевшего место «разоблачения сталинского режима». По крайней мере, если судить по тому выводу, которым Казакевич, сохранившийся отрывок повести завершал. Звучал же он так:
«Но как бы то ни было, я обращаюсь к вам с просьбой помнить и никогда не забывать:
1) Цель не оправдывает средства. Средства – хитрые, они любят потихоньку отодвигать цель, затем подкраситься под нее и притвориться ею.
2) Каждый человек в отдельности – большой, сложный и драгоценный мир; если же у него талант, то тем более он сложен, драгоценен и единствен.
3) Как нельзя достигнуть красивыми средствами низкой цели, так нельзя и достигнуть прекрасной цели низкими средствами.
Это не политический сентиментализм, а исторический опыт. Надо только помнить, что не насилие само по себе дурно. Без него нельзя обойтись. Дурно насилие ненужное».
Мысли Казакевича в общем-то понятны, в них просматривается гуманизм и искреннее желание поспособствовать тому, чтобы советское общество и его политическая система прошли через процессы обновления, искоренив все негативное, что было в их основе совсем еще недавно. Говорит ли это стремление писателя и коммуниста (а в ВКП(б) он вступил в 1944 году), что Казакевич был подвержен «политическому сентиментализму»? Вряд ли. Скорее он пытался как-то стать более сопричастным к этим непростым темам, его явно беспокоившим и при том, что сам лично от «сталинского режима» он никак не пострадал, а наоборот получил признание вкупе с поддержкой, не говоря уже о двух Сталинских премиях, достатке и некоторых привилегиях, советским писателям в сталинское время установленных.
Поверив в Никиту Сергеевича, Казакевич, однако, еще ожесточеннее станет относиться к Иосифу Виссарионовичу. Показательной в этом отношении выглядит следующая его дневниковая запись, датированная 15 ноября 1955 года.
«1955 год <…> подходит к концу. Принято, что в эти дни народы и отдельные люди подводят итоги прошедшего года.
Попробую и я подвести такие итоги. Как всегда, я недоволен собою. Мне кажется – и, к сожалению, я не ошибаюсь, – что за прошедший год сделал мало и не так хорошо, как мне хотелось бы. Это вечное недовольство горько как желчь, но, пожалуй, плодотворно; оно язвит сердце, но заставляет требовать от себя большего, стремиться к большим задачам, к большему совершенству.
Он [Сталин] знал, что даже у великих артистов, поэтов, ученых и философов есть только по два яйца, и если хорошо отдавливать их дверью, то данный артист, поэт, ученый или философ забудет, кем он был. И, зная это, он неоднократно с успехом применял эту методу.
Он [Сталин] требовал от всех скромности, сам же был одержим бешеным честолюбием. Он требовал от всех бескорыстия, а сам жил, как миллиардер. Он требовал от всех моральной чистоты, а сам был глубоко аморальным человеком в семье и политике. Он учил всех быть марксистами и пролетарскими революционерами, а сам был обыкновенным царем. Ни Иуда, предавший своего бога, ни Азеф, предавший свою партию, ни Филипп Орлеанский, предавший свое сословие, не наделали столько вреда своему богу, своей партии и своему сословию, сколько он – своему делу.
Ох как надо поднять сельское хозяйство!
Хрущев молодец. Хорошо бы он ограничивался только внутренними делами. В внешней политике и в делах идеологии он, по-видимому, малое дитя. У него есть здоровое чутье, но чутье без знаний и глубокого ума – штука ненадежная».
Предвзятое расположение к Сталину тут, что называется, налицо. Причем от него жутко разит непростительной для писателя-реалиста необъективностью, нескрываемыми наговорами, потребностью выдать желаемое за действительное. Или… полнейшей неосведомленностью, во что верится с трудом.
Откровенно противоречит Казакевич исторической правде, да и сам себе в ту минуту, когда называет Хрущева «молодцом» (жаль, что не бессребреником!). И это при том, что в отличие от Сталина, Никита Сергеевич роскошь и достаток любил, впрочем, скромностью и строгим следованием законам морали, как известно, он также не отличался.
Не менее странно, а может и вовсе нелепо воспринимаются слова Казакевича, в которых он характеризует Хрущева в вопросах внешней политики и идеологии как «малое дитя», при сем подчеркивая бесспорную мысль о том, что «чутье (которым Хрущев без сомнения обладал. – Р.С.) без знаний и глубокого ума – штука ненадежная».
Здесь же следует сказать и о том, что писатель неоднократно обращался в адрес Хрущева письменно. Так в 1957 году он написал ему обращение по проблеме подготовки и смены кадров в сельском хозяйстве, замеченной Казакевичем в ходе рабочих поездок по колхозам Ярославской и Владимирской областей, выступив с предложением об учреждении Всесоюзной колхозной академии или союзно-республиканских колхозных академий для подготовки председателей колхозов. Ответа на данное письмо Казакевичу от Хрущева не последовало.
Куда более конкретное письмо-прошение отправит Казакевич в ЦК КПСС Хрущеву в декабре 1960 года и касаться оно будет вопроса об опубликовании его повести «Синяя тетрадь», первоначально называвшейся «Ленин в Разливе».
«Никита Сергеевич, всякое бывает на свете, никакой писатель не застрахован от неудач – писал обескураженный Казакевич, не имевший возможности повлиять на редколлегии «Нового мира» и «Октября», работавших с текстом данной повести. – Я не стал бы Вас беспокоить, если бы не всеобщее признание многочисленными читавшими мою повесть товарищами ее ценности идейной и художественной, если бы не то, что она посвящена нашему вождю и учителю товарищу Ленину, чей образ в повести, по общему суждению, получился ярким и глубоким.
Я убежден в том, что своей повестью помогаю партийно-пропагандистскому аппарату решать важную для воспитания народа задачу разъяснения некоторых сложных моментов истории нашей партии. Я делаю это, разумеется, своими, художественными средствами, которые в иных случаях находят более короткий, более прямой путь к сердцу читателя, чем привычные пропагандистские формулировки.
Как известно, вместе с Ильичом в Разливе скрывался Зиновьев. Этот факт, который раньше замалчивался, последние годы стал общеизвестен из воспоминаний Н.К. Крупской и из других документов, изданных по решению партии. Сохраняя верность исторической правде, я об этом пишу. Однако я использую эту ситуацию для того, чтобы разоблачить сущность оппортунизма, развенчать любых предателей революции, даже если они находятся в близком окружении Ленина. Словом, вместо того, чтобы замалчивать исторические факты, я их объясняю. Объяснять же их – насущная необходимость, ибо замалчивание исторических фактов, затушевывание острых моментов нашей истории приводит к тому, что часть читателей, особенно молодежи, перестают доверять нашей пропаганде, нашей исторической науке, нашим концепциям внутрипартийной борьбы, и это чревато серьезными последствиями в будущем.
Я убежден в том, что <…> утверждая ленинские взгляды на диктатуру пролетариата, повесть «Синяя тетрадь» бьет по ревизионизму, склонному обелять оппортунистов прошлого, частенько ссылаясь на их личную близость к Ленину, и по догматикам, боящимся правдивого изложения фактов истории, поскольку эти факты не влезают в их сухие, упрощенные, бесплодные схемы.
Никита Сергеевич, я Вас спрашиваю как твердого и убежденного ленинца: как быть? Повторяю еще и еще раз – моя повесть не просто художественное произведение, плод многолетнего труда, но и весьма нужное нашей партии и зарубежным коммунистическим партиям оружие в борьбе за умы и сердца людей».
Революционный настрой Казакевича, его страстные заверения в верности партийной линии и готовности к борьбе с оппортунистами всех мастей и оттенков, а также твердое убеждение в том, что написанная им небольшая повесть о Ленине, посвященная событиям лета 1917 года, когда вождь большевиков скрывался от ареста, инсценированного Временным правительством, является мощным партийным оружием «в борьбе за умы и сердца людей», – по всей видимости, на Хрущева произвели должное впечатление. Хотя доподлинно и неизвестно, каково же было его участие в разрешении этой проблемы, чрезвычайно беспокоившей писателя.
После XXII съезда КПСС Казакевич, у которого, по его словам, была «квалификация и забота о собственном имени», 22 ноября 1961 года напишет Хрущеву очередное, также любопытное письмо, сопровождавшее к тому же посылаемую первому секретарю ЦК статью «Гений и злодейство», написанную им для «Известий», редакция которых «пока воздерживается от ее напечатания…»
«Для того чтобы решения съезда были правильно и всесторонне поняты разными слоями нашего народа, – писал тогда Казакевич, – усвоены и закреплены надолго, необходимо, мне кажется, сейчас же, без промедления, организовать открытые и прямые выступления мастеров культуры и науки всех оттенков и специальностей в поддержку двух основных вопросов, решенных съездом и взаимосвязанных: Программы партии и развенчания Сталина. Шолохов и Эренбург, Паустовский и Рыльский, Твардовский и Евтушенко, Корнейчук и Леонов, акад. Келдыш, композитор Шостакович, терапевт проф. Виноградов, крупнейшие наши атомщики, врачи, педагоги, артисты и такие национальные герои, как Покрышкин, Кожедуб, Коккинаки, Рокоссовский, Чуйков, Ковпак, – популярные в народе люди должны выступить по этим вопросам. <…>
Моя статья может послужить началом такого широкого, откровенного разговора, но я не претендую на то, чтобы быть первым. Пусть первыми будут другие. Я прошу только, чтобы Вы <…> подтвердили насущнейшую политическую необходимость активных выступлений представителей нашей общественности, так как это имело бы важное значение для укрепления единства народа на основе решений XXII съезда; народу станет еще яснее, что строительство коммунизма и развенчание Сталина – неразрывное целое, что нельзя быть за первое, не будучи и за второе, что полная ликвидация культа Сталина – необходимость».
Отчего же Казакевича так беспокоила эта «необходимость»? Чем она была вызвана и почему так ненавистен был ему Сталин, при котором он написал лучшие свои повести «Звезда», «Двое в степи», «Сердце друга», роман «Весна на Одере», что и совсем незадолго до собственного ухода в вечность Эммануил Генрихович, планировавший написать о вожде народов повесть «Сталин на Рице», негативно высказывался о нем в письме заместителю главного редактора «Нового мира» А. Дементьеву?
Данное письмо, адресованное известному литературному критику, являлось фактическим ответом писателя на критическую статью этого литературоведа и функционера в «Литературной газете», в которой обсуждался рассказ Казакевича «Враги», опубликованный в «Известиях» 20 апреля 1962 года и повествующий о том, как «Ленин в 1920 году, в очень тяжелое для советской власти время, предложил меньшевику Мартову, своему идейному противнику, уехать за границу».
Противопоставляя Ленина Сталину, Казакевич писал: «Да, Ленин исповедовал классовую борьбу и диктатуру пролетариата, возглавил великую революцию и, разумеется, знал, что это нешуточное дело, что это будет стоить много крови. Суровое время требовало суровых действий. Но Ленин никогда не опускался до жестокости и кровожадности, до личной мести и личной вражды. <…>
Многочисленные факты гуманного отношения Ленина к ранее ошибавшимся коммунистам и даже к своим политическим противникам скрывались потому, что шли вразрез с воззрениями и практикой Сталина, который возвел неумолимую жестокость в принцип и норму.
Пусть меня не поймут так, что я подозреваю тов. Дементьева в приверженности к жестокостям времен «культа личности». Нет, тов. Дементьев – прекрасный человек! Но я узнаю в его словах гипноз хорошо утрамбованной фразеологии, косную силу привычки. Много лет подряд Сталин, вопреки Ленину, насаждал аморальные воззрения, в силу которых доброта объявлялась мягкотелостью, великодушие – гнилым либерализмом, уменье прощать людям их прошлые ошибки – христианским всепрощением. Много лет мы склоняли на все лады известное горьковское изречение – кстати, не новое и не отмеченное печатью глубокого изречения – о том, что «если враг не сдается, его уничтожают». Между тем эта истина действительна не всегда, не во всякой политической обстановке. Практически во всей полноте она применима только на войне и, может быть, еще в уголовном законодательстве, в отношении рецидивистов из отъявленных бандитов и убийц. <…>
Я думаю, что среди мотивов высшей целесообразности, диктовавших Ленину его доброту к товарищам и великодушие к идейным противникам, была забота о человеческих качествах большевиков, о моральном здоровье грядущих поколений коммунистов. На горе нам всем, Сталин не сумел воспользоваться этими великими уроками. Теперь, когда партия сказала свое веское слово о культе личности Сталина, странно и горько слышать голоса людей, как бы колеблющихся в оценке ленинской, коммунистической, общечеловеческой гуманности и изо всех сил спешащих набросить на нее густую вуаль унылых и бесплодных фраз».
Веря в общечеловеческие ценности, гуманизм, являясь убежденным коммунистом, Казакевич, тем не менее, не всегда в своих оценках, как политического, так и сугубо житейского характера, был предельно объективен и принципиален. И не только в силу того, что был художником, самые значимые произведения которого о войне, как раз и отличались от советской военной прозы тех лет своей бесспорной художественностью и особой лирической интонацией, позволившей ему через описание ярких характеров и судеб героев утверждать торжество вечных нравственных ориентиров. А и потому, что на многие вещи, процессы, тенденции и конкретных людей Эммануил Генрихович смотрел однобоко, без должного анализа их сути и действий, но при этом с заранее определенными заключениями и выводами.
Испытывая ненависть к Сталину, долгие годы по понятным причинам не выносимую на всеобщее обозрение, Казакевич считает возможным закрывать глаза на очевидные несуразности, «художества» и другие негативные действия Хрущева, то ли искренне ему доверяя, то ли стараясь не говорить лишнего, признавая за ним абсолютную власть и на него всецело, как гражданина и писателя, распространявшуюся.
Что ж, такая выборочность суждений отчасти объяснима. Да и не стоит забывать, что Казакевич, все же, принадлежал к так называемому либеральному лагерю деятелей советской культуры. Хотя, похоже, не был в нем ни на первых ролях, ни в каких-либо других значимых ипостасях. Однако, если судить даже по дневникам и письмам, заметно купированным, но в позднее перестроечное время опубликованным, то у Казакевича были и пристрастия, и откровенное неприятие как общественных явлений, так и конкретных людей. Так, к примеру, если он испытывал определенные симпатии к А. Твардовскому, И. Эренбургу, К. Паустовскому, В. Овечкину, М. Алигер, В. Тендрякову, то при сем люто ненавидел А. Софронова, В. Кочетова, С. Бабаевского, В. Ажаева, Н. Грибачева, считая их просто-напросто бездарными.
«Их объединяет не организация, и не общая идеология, и не общая любовь, и не зависть, а нечто более сильное и глубокое – бездарность – напишет Казакевич в октябре 1961 года в своей небольшой дневниковой заметке, которую недвусмысленно назовет «О Софронове и других». – К чему удивляться их круговой поруке, их спаянности, их организованности, их настойчивости? Бездарность – великая цепь, великий тайный орден, франкмасонский знак, который они узнают друг на друге моментально и который их сближает, как старообрядческое двуперстие – раскольников».
Неоднозначно относился Казакевич и к таким крупным фигурам в советской литературе, как А. Фадеев и М. Шолохов. В письме К. Федину в июне 1956 года он писал: «Я думаю, что мое и Ваше отношение к Александру Александровичу как человеку и писателю очень сложно и очень сходно. Его выстрел примирил меня с ним совершенно и абсолютно, так как он своей смертью доказал, что большая русская (и советская) литература жива и что вопросы, стоящие перед ней, гораздо серьезнее, чем проблема местонахождения писательских дач; его выстрел вытащил литературу из шолоховского заднего двора, где она, по мнению многих (и даже прекрасных людей), находилась, и указал место, где эта литература не переставала находиться на самом деле: в кругу истории человечества».
«Единственным, способным на поступки» редактором, но слабым писателем Казакевич считал Ф. Панферова. «Ф. И. [Панферов] в последнее время стремился быть хорошим и справедливым – писал Эммануил Генрихович 31 августа 1960 года, отзываясь на смерть Федора Ивановича. – Это ему редко удавалось, т. к. он сам писал, и писал плохо. Но иногда удавалось. Во всяком случае, в нем это стремление было сильно развито, что уже не так мало».
Не пасовал Казакевич и перед руководством Союза советских писателей, с первыми лицами которого взаимоотношения у него были далеко не безоблачными.
В письме, написанном им в первых числах декабря 1954 года и адресованном в Президиум Союза советских писателей, Казакевич заочно вступает в дискуссию с К. Симоновым, вызванную их противоположными оценками повести «Двое в степи». Так, осознанно ввязываясь в нее, Казакевич писал: «…т. Симонов довольно подробно разбирает мою повесть «Двое в степи». Не собираясь оправдывать эту повесть, я тем не менее должен обратить внимание на метод разбора тов. Симоновым данного литературного произведения. Метод т. Симонова можно назвать недобросовестной и поверхностной критикой. То, как Симонов передает содержание и идею повести, приводит в изумление. Он пишет: «Писатель рассказал в ней, как его герой, из-за минутной трусости не донесший до дивизии приказ об отступлении и тем погубивший ее, будучи после этого осужден, хочет жить, жить во что бы то ни стало. Вся сила таланта Казакевича сосредоточилась на попытке эмоционально убедить нас, что этому юноше, у которого есть любящая мама и который, если не считать случая с гибелью дивизии, вообще очень хороший юноша, что ему нужно жить».
Так излагает Симонов некую повесть, не имеющую ничего общего с моей. Между тем в моей повести описывается случай совсем другого рода. Человек, проявивший трусость по неопытности и вставший перед лицом суда и своей совести, понимает, что приговор, вынесенный ему, – правильный и справедливый приговор. Осознав свое преступление, глубоко пережив его, он не использует ни одной из множества возможностей уйти от наказания, избегнуть кары, а приходит в свою часть, чтобы его расстреляли. «Будучи после этого осужден, он хочет жить, жить во что бы то ни стало», – поясняет это Симонов. Герой моей повести, осознав свою вину, проходит сложнейшие испытания, идет в бой, готовый искупить смертью свою вину перед Родиной. При чем же тут «оправдание трусости во имя своего бесценного «я»? При чем тут «желание жить, жить во что бы то ни стало»?
Отвергая и опровергая мою повесть, следует все-таки правдиво излагать то, что в ней написано…»
Кстати, в октябре 1948 года, после того, как свет увидела повесть «Двое в степи», следовавшая, словно попятам за «Звездою», 35-летний Казакевич, неудовлетворенный содержанием этих двух своих, пожалуй, самых удачных, светлых, лиричных и правдивых повестей о войне, в дневнике напишет: «Нужно твердо усвоить, что «Звезда» и «Двое в степи» хороши только на фоне нынешней литературы, а так это вещи средние, даже – строго говоря – слабые. Я ничего еще не сделал, и моя популярность среди читающей публики основана только на том, что другие вещи – еще хуже. Необходимо это понять твердо и искренне, иначе мне угрожает столь распространенный теперь в литературе маразм. Во мне есть многое из того материала, который может составить крупного писателя: любовь к людям, страстность, такт. Но еще многого нет. Надо трудиться, трудиться без устали, самозабвенно, с энергией Наполеона или Гракхов – на почве литературы. Тогда может что-нибудь выйти. И надо жить с народом, среди народа. Не дай бог отяжелеть».
Писатель, и не какой-нибудь заурядный, а несомненно талантливый, самобытный, имевший свои взгляды на жизнь и литературу, укоренившиеся соображения, пристрастия, привыкший много и упорно трудиться, из Казакевича, вне всякого сомнения, получился. И этот факт был очевиден не только ему, но и коллегам по писательскому сообществу, критикам, и, разумеется, читателям. К которым Казакевич, несмотря на непростой свой характер, стремление к независимости суждений и свободе в творчестве, старался прислушиваться, вступая с некоторыми в переписку, что для его времени не было чем-то удивительным и неправдоподобным.
Трансформация взглядов Казакевича не была скорой, одержимой, неуемной и во всех отношениях органичной, отвергавшей явные несуразности и наносные, бесплодные суждения. Размышлять же сегодня о его внутреннем мире, противоречивом, допускавшем крутые повороты и переоценку ранее казавшихся незыблемыми и устоявшимися жизненных постулатов, не так-то просто и прежде всего потому, что ни опубликованные дневники и письма, ни воспоминания его современников, не дают в полной мере целостного портрета этой сложной, но многогранной, даровитой, целеустремленной, не лишенной здорового честолюбия, трудолюбивой личности. Личности, сумевшей за короткий временной период пройти большой, содержательный, интересный путь, полный как лишений, невзгод, трудностей, борьбы, и не только с откровенными врагами, так и личного счастья, любви, творческих побед, заслуженного признания, проявлявшегося, в том числе, в благодарных отзывах простых читателей, доносившихся к нему из разных уголков Советского Союза и ряда зарубежных стран.
Думал ли в юные годы этот внешне ничем не примечательный уроженец Кременчуга, сын учителя еврейской благотворительной школы для бедных, начинавший сознательную жизнь в Киеве и Харькове, где окончил трудовую школу-семилетку и год проучившийся в механическом училище, всегда признававший самообразование и доверявшийся ему, что годы спустя станет известным, маститым писателем? А мог ли он тогда, когда лишь начал замечать в себе склонность к литературному творчеству, поэзии, думать о том, что удостоится славы, наград, побывает за границей и напишет такие прозаические вещи, которые переживут его самого и начнут жить самостоятельной жизнью? Вряд ли. Хотя и не исключено… так как был он человеком решительным, не пугавшимся трудностей и кардинальных перемен.
Не каждый, согласитесь, променял бы обжитый, стремительно развивавшийся и разраставшийся тогда европейский Харьков на гнетуще провинциальный, отсталый дальневосточный Биробиджан, куда он сознательно умчится в 1931 году. С нескрываемым энтузиазмом погрузится он там в местную действительность и с комсомольским рвением примется корчевать тайгу, возводить первый деревянный кинотеатр, а затем работать в местной газете, возглавлять строительство Дома культуры. Суждено ему будет стать и первым директором Биробиджанского драматического театра. Там же, несмотря на нескончаемые практические дела, отнимавшие уйму времени, писать стихи, адресовавшиеся тогда еврейскому читателю.
«В Харькове я закончил школу, потом техникум и работал там на заводе – напишет Казакевич в 1954 году своим китайским читателям. – Потом я уехал на советский Дальний Восток, где прожил 8 лет; я был там начальником строительства, затем председателем колхоза, позже – директором драматического театра; стихи я писал с детства и начал их печатать с 1931 года. Незадолго до войны я переехал в Москву, а в 1941 году, когда война началась, пошел добровольцем в Красную Армию. В армии я вскоре стал разведчиком. Я был трижды ранен, участвовал в обороне Москвы, освобождении Варшавы и взятии Берлина, был награжден четырьмя орденами и пятью медалями. После войны я написал повесть о разведчиках «Звезда», затем повесть «Двое в степи», роман «Весна на Одере» и повесть «Сердце друга». «Звезда» и «Весна на Одере» были удостоены Сталинских премий. Теперь я заканчиваю роман «Дом на площади», посвященный работе советской военной администрации в Германии после победы над фашизмом».
Названные писателем произведения, его самые известные и удачные вещи, были неразрывно связаны с Великой Отечественной войной, которую он знал досконально. Доброволец, рядовой писательской роты 8-й Краснопресненской дивизии Московского народного ополчения, он участвовал в сражении на дальних подступах к столице, пережил трагедию отступления, вырвался из окружения и попал в запасную курсантскую бригаду, где стал офицером, строевым командиром, а затем военным корреспондентом бригадной газеты «За боевые резервы», откуда в течение полутора лет и добивался направления на фронт. А с июля 1943 года вся фронтовая жизнь Казакевича была связана с разведкой, где он начинал с командования разведывательным взводом, а завершал войну офицером разведотдела штаба армии.
Потому-то и смог он создать незабываемые военные повествования, введя в них целую галерею удивительных, по-настоящему заметных, выразительных героев, таких, как Травкин, Аниканов, Лубенцов, Акимов, Нечаев, показанных им реалистично, убедительно, живо. Но и представленных, в то же время, во всей человеческой красе, как людей благородных, высоконравственных, любящих Родину, верных воинскому долгу и присяге.
«Так, как Казакевич написал о войне, – говорил Л. Кулиджанов, – мог написать только очевидец, только человек, сам ходивший в разведку, валявшийся на госпитальной койке, своими глазами видевший смерть, всем сердцем понявший трагизм войны».
Да, Казакевич все это видел, прочувствовал и пропустил через сознание и сердце, беспокойное, пылкое, не дававшее ему жить безмятежно и в стороне от всего в государстве и обществе происходящего. Ну а та каждодневная действительность, складывавшаяся на его глазах, побуждала задумываться не только о ней, но и о недалеком прошлом.
Посему не на пустом месте родится у него в начале 50-х годов замысел о создании гигантского, по его определению, романа «Новая земля», представлявшегося ему эпопеей, состоявшей из нескольких книг и повествующей о народной жизни с конца 20-х до середины 50-х годов прошедшего столетия.
Фактически же писатель задумывался о создании своеобразной энциклопедии советской жизни за пару десятков лет, в которой желал отобразить различные пласты общества, представленные вымышленными героями и историческими персонажами, а также события внутренней и международной жизни, происходившие на огромных пространствах и имевших бесспорно важное значение.
Были у Казакевича и другие, оставшиеся, увы, нереализованными, интересные задумки, в полной мере подтверждающие мнение ряда советских и российских критиков, литературоведов и литераторов, заключавшееся в признании его писательского таланта, неординарности суждений и в стремлении к отображению тем и событий знаковых и значимых, имевших далеко идущие последствия. А вместе с ними и людей, – разных, непохожих, положительных и отрицательных, но обязательно живых, деятельных, собственно, именно таких, каких ему и приходилось видеть в своей жизни, чересчур быстро промчавшейся и не оставившей этому удивительному человеку возможности реализовать все свои смелые, в известной мере амбициозные планы и задумки, все то, если так можно выразиться, писательское громадье, бывшие ему по силам, им многократно продуманное и выстраданное.
В завершение же, думается, следует ответить на самый любопытный для современного читателя вопрос: так чем примечательна проза Эммануила Казакевича сегодня, в наше непростое время, когда Россия столкнулась с глобальными геополитическими вызовами и ей открыто угрожает коллективный Запад во главе с США?
Прежде всего своей реалистичностью, лиричностью, красочностью образов положительных героев и тем, что все они выглядят необыкновенно живо, доходчиво, во всей своей ипостаси и в полный рост, подтверждая тем самым непреложные жизнеутверждающие истины, царившие тогда в социалистическом обществе, где в абсолютном большинстве случаев человек человеку был все-таки друг, а не недруг, тем паче враг.
Во-вторых, наверное, тем, что писатель в своей прозе смог убедительно, живописно, с философскими выкладками показать героическое естество советского человека и те небывалые доселе ратные подвиги, которые им повсеместно и сознательно совершались. При этом Эммануила Генриховича интересовал не сам подвиг, как таковой, а его нравственная основа, бывшая мощнейшей живительной силой, питавшей огромную людскую массу достаточно монолитного советского народа, народа-победителя, народа-созидателя.
Но, и, бесспорно, своим гуманизмом, ведь каждый человек, живущий на земле, в понимании этого большого художника был огромной ценностью со своим сложным и индивидуальным внутренним миром, который обществом должен непременно признаваться. Да и общество в купе с государством он мыслил справедливыми, гуманными, сплоченными и мобилизованными на выполнение важнейших задач и должные ответы внутренним и внешним разнообразным вызовам.
Тонкий психолог, умевший подмечать в человеке не только его внешние характеристики, но и внедрятся в ход мысли, а также наблюдать за чувствами и переживаниями этого отдельно изучаемого им человека, Эммануил Казакевич, замечательный советский писатель, еврейский и русский одновременно, думавший и писавший в лучшие свои зрелые годы по-русски, оставил потомкам интереснейшее, не утратившее своей художественной привлекательности и актуальности литературное наследие. К счастью, не забытое, а в последнее время ставшее частично и переиздаваться, что не может не радовать, ведь правда о войне и мире, об исторических личностях и обычных людях всем нам нужна и должна нами, – людьми доброй воли и настоящими патриотами своего Отечества, всегда быть востребована.
Руслан СЕМЯШКИН, г. Симферополь