А. Щербаков. «Зато ходил гусаром...»
Наиболее яркие воспоминания о приобщении нас, сельской ребятни, к крестьянскому труду, к домашним и артельным работам у меня связаны, пожалуй, с лошадьми.
Моё поколение уже не застало собственных, частных лошадей. О таковых мы только слышали от родителей или старших братьев и сестёр, успевших пожить при единоличном хозяйстве, когда почти в каждом подворье водился конь-работяга, а то и два-три, как у моего отца, бывшего «справного» крестьянина-середняка. Во времена же нашего детства-отрочества, военные и послевоенные, на селе существовали лошади только общественные, которые содержались в колхозных конюшнях, в бригадных дворах.
Кстати, двор пятой бригады таскинского колхоза соседствовал с нашим огородом, прямо примыкал к нему. И я с самого раннего детства, выходя на крылечко, каждый раз видел за огородом, поверх забора, целый табун разномастных лошадей, бродивших по пригону между огромными деревянными колодами, наполненными кормом или водой. А частенько и взбирался на тот бревенчатый забор, чтобы вблизи понаблюдать за ними. Многих знал «по обличию» и по кличкам. Некоторых помню и по нынешние дни. К примеру, беспокойную серую кобылицу Маточку, которая всё время задирала своих соседей, то лягая, то покусывая и отталкивая их от колоды. Или старую седлистую кобылу Пегуху, всю в красно-белых пежинах, на которой, казалось, вечно возила бочки с керосином тоже далеко не молодая Настасья-горючевозка. Или ещё – несчастного Каталыгу, гнедого мерина, хромого, с вывернутой бабкой передней ноги, что, однако, не освобождало бедолагу от хомута и ежедневной тягловой повинности…
Многие, наверное, слышали про казачий обычай дончаков и кубанцев – торжественно усаживать в седло пятилетних мальчишек, совершая, так сказать, обряд посвящения в казаки. Нас, сибирскую деревенскую ребятню, тоже садили на лошадей примерно в таком возрасте, но только без всяких там торжеств и посвящений, просто – по хозяйственной надобности в помощниках, особенно во время летней и осенней страды, исподволь приобщая к вечным крестьянским трудам и заботам.
Обычно освоение «гужевой тяги» мы начинали копновозами, или «волокушниками». Напомню, что волокуши – это некое подобие летних саней, временных, смастерённых на скорую руку, на которых в пору сеномётки подвозят копны к стогам. Делают их просто. Срубают две стройные берёзки, толщиною в оглоблю (они и служат потом оглоблями), очищают от сучьев, оставляя их лишь на вершинках, скрепляют поперечной жердочкой, к ней, между макушками, привязывают ещё хворостину – и волокуша готова. А управляет запряжённой в неё лошадью всадник с поводьями в руках. И, понятно, чем он меньше весом, тем лучше. Потому в копновозы охотно брали ребятишек-младшеклассников и даже дошколят из тех, кто вышел ростом и разумением.
Помнится, мне впервые довелось возить копны в то сенокосное лето, на исходе которого я пошёл в первый класс. Можно сказать, пересел с лошади на школьную скамью, чем немало гордился. Трудового человека тогда почитали. Это было в 1946 году. Отец уже вернулся с фронта и работал бригадиром в полеводческой бригаде. Так что, возможно, мне, семилетнему, доверили столь серьёзное дело не без некоторого «блата».
О «секретах» копновозного ремесла я уже писал не однажды, потому не буду повторяться. Добавлю только, что волокушник, помимо того, что он подвозил, сидя верхом, копны сена для мётчиков, сооружавших очередной стог, обязан был ухаживать за своей лошадью. Подкармливать её, пуская в траву во всякую свободную от работы минуту, водить на водопой во время обеденного перерыва к ближайшему озеру, ручью или ключу и вообще неустанно следить за нею и упряжью. Как правило, за каждым копновозом на весь сенокосный сезон закрепляли постоянную лошадь. Он привыкал к ней, знал все её особенности и повадки. И лошадь, конечно, привыкала к своему «хозяину», слушалась его, даром что хозяин с трудом дотягивался до холки. Такое взаимопонимание дорогого стоило, ибо воспитывало в подростке не только любовь и привычку к труду, но милосердие и уважение к рабочей животине.
Следующей ступенью приобщения нашего брата к «сотрудничеству» с лошадьми была работа на конных граблях. Она считалась более взрослой, более сложной и важной, нежели волокушество, и потому все ребятишки стремились пораньше пробиться в конные гребельщики. Ну, ещё бы! Ведь здесь под твоё управление попадала уже почти настоящая техника: два железных колеса в рост человека, высокая беседка, похожая на царский трон, под ногою - педаль, с помощью которой ты разом поднимал всю трёхметровую гребёлку из дугообразных зубьев, высвобождая сенной вал для идущих за тобою копнильщиков. И в ведомости учётчика ты значился как «машинист конных граблей», что звучало воистину гордо.
Однако… далеко не каждому из вихрастых претендентов улыбалась подобная перспектива. Во-первых, потому, что граблей имелось, да и требовалось куда меньше, чем волокуш: одни-двое на всё сеноуборочное звено. А, во-вторых, они хоть и считались техникой, но всё-таки были по сути прицепным инвентарём, в котором механическому подъёмнику гребёлки подчас приходилось помогать вручную - и вслед за нажатием ногою на педаль тянуть рукою железный рычаг, торчавший сбоку от беседки. А при обильном сене для этого требовалась немалая сила. Так что большинство ребятишек засиживалось в копновозах до предельного возраста (точнее – веса) и уходило, минуя «стадию» конного гребельщика, на другие работы, зачастую уже не связанные с лошадьми.
Мне, к примеру, тоже досталось лишь немного, где-то недельки две,
поработать на конных граблях, а потом оставить их навсегда. И не потому, что у меня не хватало силёнки помогать ручным рычагом мудрому механизму самосброса сена. Я скорее пострадал от «кадровой политики», проводимой отцом-бригадиром. Прямо сказать, пал жертвой его излишней добропорядочности, щепетильности при назначениях на рабочие места. Он посчитал неудобным отдавать столь «престижный» пост, да притом единственный в нашем звене, своему сыну и доверил его другим претендентам из числа «взматеревших» волокушников, ради поощрения их.
О чём, правда, я не особо пожалел, потому что вскоре, с началом уборки подоспевшей озимой ржи, был приглашён работать на жнейку. На настоящую конную жнейку, и ни кем-нибудь, а гусем (именно так, с ударением на первом слоге, произносили у нас это слово в значении особого вида работы), и к тому же – вместе с любимым конём Рыжкой, прозванным пацанами-завистниками Дылдой, за его длинные ноги и размашистую рысь. Более того, может, я и угодил-то в гуси во многом благодаря отменным достоинствам моего Рыжки – силе, широкому шагу, покладистому нраву. И попал я в жнецы не по «блату», не по чьей-либо просьбе-протекции, а был приглашён самим машинистом жатки Лукой Петровичем Грудцыным. И отец отпустил меня с Богом.
***
Да, была когда-то такая работа на жатве – «ходить гусем» Довольно редкая и весьма почётная среди сельских ребятишек. О ней, пожалуй, стоит рассказать подробнее.
Многие люди старшего возраста и сегодня наверняка помнят слова из когда-то популярной песни, восславлявшей крестьянский труд: «Вслед за жнейкою вязала /снопы девка молода…». Так вот в песне той скорее всего имелась в виду именно конная жнейка. Такие жнейки, или жатки, как называли их чаще в наших местах, были распространёнными в тридцатые-сороковые годы прошлого столетия. Мне помнится, к примеру, что у моей матери-портнихи в платяном шкафу хранилась старая выкройка из бумажного плаката, на котором как раз была изображена во всей красе жнейка с деревянными граблями-крыльями, влекомая парой лошадей через море золотых колосьев. Эти конные жнейки-жатки сохранялись ещё и в пятидесятые годы, более памятные мне, хотя к этому времени на поля пришли уже не только прицепные, но и самоходные комбайны. А конные жатки использовались лишь как дополнительная техника, прежде всего на уборке несподручных для комбайна культур, вроде конопли или ржи с её высоченным стеблестоем, а также хлебов, посеянных на разных неудобицах – крутоватых косогорах, малых полосках-пятачках, где на «степном корабле» особо не развернёшься.
При всей внешней простоте, жнейка была довольно сложным агрегатом. Она не только срезала стебли с колосьями и метёлками, которые ложились под пилой на округлую платформу, но и при помощи граблей-мотовил сама сметала их на стерню ровными порциями – одну за другой. А затем они под руками расторопных женщин превращались в снопы, предназначенные к молотьбе. Этих работниц называли сноповязальщицами. Значит, была сноповязальщицей и та, из советской песни, «девка молода», которая «вслед за жнейкою вязала» снопы один к одному. Их ставили в суслоны для подсушки на солнышке, на ветерке, а потом свозили в скирды и молотили на специальной молотилке с ремённым приводом от трактора или на «стационарном» комбайне, временно поставленном на прикол взамен первой.
К слову сказать, были и на молотьбе конные работы, вполне посильные подросткам. Мне, положим, доводилось подвозить в рыдване с высоченной грядкой снопы к молотилке, а ещё оттаскивать, отволакивать с помощью поперечного бастрика на постромках солому из-под хвостовика шумно работавшей молотилки либо стационарного комбайна, заменявшего её. И это тоже были изрядные и почётные для нас, ребятишек, работы, хотя и не столь редкие и экзотичные, как хождение гусем.
Так вот, зачем вообще нужен был этот самый гусь? Как уже сказано мною, на старой маминой выкройке в жнейку были впряжены две лошади, притом – не в оглобли, а в дышло. Точно с такой же «тягой» работали в большинстве случаев и наши жнейки. Однако в особых условиях уборки, скажем, при жатве полосы, расположенной на крутом склоне или отличной сверхмощным стеблестоем (ведь рожь бывает и рост человека), тяжёлая жнейка становится непосильной для пары лошадей, и тогда к ним подпрягают на постромках третью, ставят впереди всего агрегата этаким гусем-вожаком. Отсюда и название как лошади, так и всадника, правящего ею, - гусь. По той же логике, что и волокушника, гуся-наездника старались выбрать полегче весом, чтобы не перегружать коня, идущего гусем. Ну, а этому условию, понятное дело, лучше всего отвечали подростки, Они-то чаще других и попадали в гуси.
Как уже говорилось выше, ходил некогда гусем и ваш покорный слуга. При кажущейся незатейливости – сиди себе верхом да погоняй своего Рыжку – работа эта была не из лёгких. Она отличалась особой ответственностью, постоянно требовала напряженного внимания. Ведь ты шёл направляющим «гусем», задавал темп движения всему агрегату, к тому же неусыпно следил за расстоянием между ним и стеною колосьев, которое должно было быть таким, чтобы жнейка косила с полным захватом пилы, но при этом не оставляла ни бород, ни гривок. Здесь нужны были ювелирно точный глазомер и умение править лошадью твёрдой рукой. За малейшим огрехом следовало неотвратимое наказание. Машинист при твоей ошибке, конечно, «внушал» не кнутом, да и не смог бы даже при желании достать им тебя, едущего впереди на отлёте, но он свободно доставал хлёстким словом, за которым, как говорится, в карман не лез.
Кроме того, работа эта была угнетающе монотонной и однообразной, а от пронзительного «пулемётного» треска жнейки постоянно закладывало уши и наливало голову, словно свинцом, тяжёлым гулом. Но само хождение гусем ещё не исчерпывало всех твоих обязанностей. Как и волокушник, и гребельщик, ты должен был в свободный от жатвы час следить за своей лошадью, кормить её, поить, чистить, не обходя вниманием также и пары коренных, опекаемых твоим шефом-машинистом. А ещё – помогать ему в ремонте и профилактике жнейки, шприцевании всех её колёс и шестерён, подтягивании гаек и прочих креплений. А в случае серьёзной поломки (особенно часто, помнится, выходили из строя дергачи и рвалась пилы) – отвозить детали в механические мастерские или в кузницу… Словом, ты числился помощником, подручным, а круг обязанностей их всегда безграничен.
Но! Все эти трудности и неудобства твоего положения с лихвой покрывались главным достоинством – важностью дела, доверенного тебе. Ты был жнецом, работником, прямо причастным к уборке хлебного урожая, венчающей череду колхозных страд. Да и трудодни здесь были повыше средних, под стать механизаторским. Короче говоря, ходить гусем было почётно, «престижно», выгодно, и многие твои товарищи мечтали оказаться на твоём месте. А девчонки смотрели на тебя если не с обожанием, то с явным уважением, как на самостоятельного и почти взрослого человека, способного на серьёзную мужскую работу. И ты мог проходить перед ними пусть не гоголем, но этаким важным гусем, чувствуя за спиною их восхищённые взгляды. А сельские остряки из числа грамотеев, удачно скаламбурив, прозвали мальчишек, ходивших гусем-всадником при жатках, гусарами. И это прозвание, в котором за добродушной иронией чувствовалось невольное почтение к ним, прижилось. Охотно щеголяли и сами ребятишки красивым словом, означавшим красивого «царского» воина-кавалериста в «венгерке». Хорошо ходить гусем, но куда лучше – гусаром. Знать, не напрасно ещё Козьма Прутков когда-то обронил афоризм: «Хочешь быть красивым – поступай в гусары». По крайней мере, мы старались следовать ему, ещё не зная о его существовании.
***
Но всё же самым-самым уважаемым и доблестным делом, связанным с лошадьми, овладение которым уже служило полным признанием твоего умения обращаться с ними, было участие в объездке молодых жеребчиков и кобылиц, укрощении их, приучении ходить в упряжке или нести седока на спине. Не скажу, чтобы я «ходил гусаром» и среди мастаков объезжать коней, но всё же мне доводилось выступать в этой роли. Притом замечу, что к упряжке молодняк приучать было легче, чем к седлу и наезднику.
Объезжали лошадей и в предвесенние дни Масленицы, которые на Руси с языческих времён сопровождаются всеобщим катанием, но чаще всё же – поздней осенью, либо ранней зимой, по «белотропу», по первому устойчивому снегу, где-то между красными октябрьскими праздниками и православным Николой Зимним. Надо сказать, это время на селе вообще если не праздничное, то относительно праздное. Закончилась уборка хлебов и всяческой огородины, засыпаны семена и поднята зябь под будущий урожай. Опустели поля, затихла техника, собранная на машинный двор за селом. Разве что изредка протарахтит за огородами трактор, волоча на огромных санях пахучее сено, золотистую солому по первопутку - кормовой запас для живности на долгую зиму, либо на прицепной серьге - длинные хлысты берёз на дрова. Пустынны и улицы, если не считать стаек детворы с салазками, спешащих обновлять снежные горки-катушки.
Над трубами по целым дням стоят дымки, источая смешанный запах поджаристой хлебной корки и паленины – в домах пекут булки и пышки из нового зерна свежего помола, в сараях палят горящей соломой свиней, «прибранных» к зиме, а в баньках, чего греха таить, «заодно» с копчением сала да мяса потихонечку «курят» крутую самогонку к праздничному застолью. Сей криминал улавливают опытными носами и местные власти,
но снисходительно помалкивают: на отжинки да «отпашки» – в редкие крестьянские каникулы – это можно, это простительно…
Вот в такие дни праздного предзимья обычно и объезжают лошадей, ибо в самом этом занятии, при всей его сложности и даже опасности, немал элемент народной потехи. На обучение коньков ретивых, как на концерт, собирается в своей бригаде молодёжь и, конечно же, «крутится под ногами» вездесущая, любопытная ребятня. Первыми берутся за дело парни из тех, кто посмелей да попроворней. Ловят в табуне, гуляющем в просторном пригоне, намеченного «ученика», зануздывают, «хомутают», общими усилиями надевая на него хомут, седёлко, шлею, и запрягают в розвальни или кошеву. Полудикая, вольная лошадь, понятно, сопротивляется, бьётся, дрожит, косит испуганными глазами, даже порой пускает в ход зубы или копыта, но все-таки под азартные окрики и уговоры, поглаживания и шлепки в конце концов оказывается в оглоблях.
И вот самый храбрый кучер хватает вожжи, падает в сани, за ним следом валятся ещё двое-трое смельчаков, и взвинченная лошадь, покрутившись на месте, опрометью бросается в заранее распахнутые ворота и мчится, летит вдоль сельской улицы, куда глаза глядят…
Приходилось и мне в юношестве выступать в роли того самого кучера-«испытателя» и укрощать молодых коней разных нравов. Случалось, попадали такие строптивцы, что и головки кошевы выбивали копытами, и оглобли ломали, и сани опрокидывали, не мирясь с хомутом на шее даже после нескольких запряганий. Однако всё же большинство через пару-другую часов упрямого неистовства, где-нибудь далеко за селом, в снежном поле, устало переходили с галопа на рысь, а потом, с клочьями пены на боках, тяжело дыша и раздувая ноздри, возвращались на конный двор уже смиренным шагом, навеки простившись со свободой.
Но, пожалуй, труднее, чем в упряжи, удавалась объездка подросших лошадей верхом, особенно – жеребчиков. Здесь, правду сказать, мой опыт был невелик, да и особых талантов кавалериста за мною не числилось. Нет,
я, конечно, как и почти все крестьянские ребятишки, вполне владел верховой ездой – и шагом, и иноходью, и рысцой, и рысью, и махом, и галопом, и аллюром, притом – без всякого седла хоть на гладком битюге, хоть на хребтастой кляче, но каким-то верховым асом отнюдь не слыл. Не умел, к примеру, ездить «бочком», то есть свесив ноги на одну сторону, особенно – рысью, а тем более – вскачь. Между тем, даже некоторые боевые девчонки из моих сверстниц запросто гарцевали этим «бочком» на горячей лошади, дивя и восхищая деревенский люд.
Но все же и мне доводилось объезжать верхом лошадиный молодняк, приучать ходить под седоком. Запомнились, скажем, низкорослые тувинки – лошадки, пригнанные к нам целым табуном из соседней Тувы. Не помню уж точно, какими путями они попали в наш колхоз. Может быть, в результате обмена на что-либо, допустим, на семена зерновых культур, картофеля или на какую-нибудь технику. Степная Тува, страна животноводческая, вошла в состав Союза ССР в 1944 году, и от взрослых односельчан я слышал, что наши южные соседи-тувинцы успели поучаствовать в войне с фашистами, помочь нам в достижении общей Победы. В том числе – поставками для фронта мясных продуктов, овечьих шкур на солдатские полушубки, кож на сапоги и (живьём) особых тувинских густогривых лошадок, небольшеньких, приземистых, но отменно сильных, выносливых и неприхотливых. Они отлично помогали нашим воинам-артиллеристам таскать по бездорожью разнокалиберные пушки и гаубицы.
Ну, а после войны, видимо, пришли на подмогу ослабленному коневодству в хозяйствах южных районов края. Тем более что Тува стала его частью - автономной областью, и все соседи по Енисею, а теперь и братья по Союзу, как могли, помогали ей в развитии промышленности и полеводства, в распашке просторов, прежде почти не знавших плуга, в том самом подъёме целинных и залежных земель, который к началу пятидесятых годов стал настоящим бумом. И вот одним из результатов взаимопомощи и взаимообмена стали эти самые лошади-тувинки, которых нам в отрочестве выпало объезжать.
Но всё-таки с наибольшей отчётливостью запомнились мне не они, все почти одинаковые по мирному норову, как и по малому росту, и по бурой масти, а один наш молодой конёк, серый в яблоках. Бригадирский. Назову его Вьюнок. Настоящую кличку воспроизвести не рискну, потому что она непечатна. Вьюнок был мерин, но необыкновенно живой, горячий и своенравный, сохранявший стать и повадки невыхолощенного жеребчика. К оглоблям его кое-как приучили, и он, не без финтов и фокусов, но всё же довольно исправно возил бригадира, то есть моего отца, в лёгких дрожках на железном ходу. Притом возил преимущественно рысью либо рысцой, мерного шага не признавал. Кстати, я доселе, вспоминая отца, неизменно «слышу» погромыхивание его дрожек, подкатывающих к нашим воротам, и стук оглобли в дощатую створу, служивших нам сигналом, что он подъехал на боевом Вьюнке к завтраку или к обеду…
Однако, смирившись с упряжкой, Вьюнок ещё долго не подпускал к себе наездников, и многих из тех, кто пытался оседлать его, просто сбрасывал, стряхивал с себя, как надоедливого слепня. Пока однажды не случилось форменное чудо, притом не без участия автора этих строк.
Как-то летом, в конце рабочего дня, собрались мужики в бригадном дворе, кружком обступив подъехавшего бригадира. Отец только что распряг своего Вьюнка и подал мне поводья, чтобы я отвёл его в общий пригон и, сняв узду, отпустил в табун. Я принял повод и невольно залюбовался, как закружил, заходил в моих руках, нетерпеливо пританцовывая, молодой, изящный жеребчик.
- Да ты садись на него, видишь – приглашает на танец, - пошутил седой конюх Иван Зайцев.
- А и правда, пора уж его верхом объездить, - поддержали его совет другие мужики.
Тогда Иван, недолго думая, шагнул ко мне, подхватил меня за одну ногу, чтобы подмогнуть, - и я, переметнув привычно другую, в мгновение ока взлетел на гладкую спину Вьюнка. Озадаченный конь не успел опомниться, как мой помощник ловко перекинул поводья через его голову и сунул мне в руки. Я непроизвольно натянул их. Занузданный Вьюнок сердито покосился на меня, сверкнув фиолетовым глазом, и пошёл кругами, заплясал, замотал головой, даже попытался раз или два встать на дыбы, чтобы сбросить меня, как мешавшее инородное тело. Но я подвинулся ближе к холке, сжал ногами бока и усидел. Тогда Вьюнок сделал ещё пару затейливых виражей вокруг примолкших в ожидании развязки мужиков и вдруг, взявши с ходу в карьер, пустился к раскрытым воротам.
Вылетев на улицу верховым на шалом скакуне, я постарался направить его в ближайший безлюдный переулок, чтобы ненароком не сбить кого-нибудь из встречных-поперечных. И это мне удалось. Вьюнок отбросил все причуды джигитовки, пошёл ровным намётом и, когда пролетел в этом аллюре один переулок, я тотчас устремил его в другой, который вёл за село, к поскотине. А там, за нею, уже вёрст на семь пролегала прямая и ровная дорога среди хлебов – вплоть до самого спуска на озеро Кругленькое.
Впрочем, до озера мне скакать не пришлось. Взмокший Вьюнок вскоре задышал тяжелее, сам сбавил темп и пошёл умеренным махом…
Ну, а ещё через какой-нибудь час уже привычной рысью, с характерным округлым выкидыванием передних копыт, заметно присмиревший жеребчик снова пересёк бригадные ворота и, поднеся меня к бригадиру с конюхом и несколькими другими мужиками, не без тревоги ожидавшими нашего возвращения, остановился как вкопанный.
- Ну, кажись, сдался мой Вьюнок на милость победителя, - сказал отец с явным удовлетворением.
- Молоток, парень, подрастёшь – кувалдой будешь! Как это он вдруг тебя признал? Не иначе – слово знаешь! – заговорили в разнобой мужики, за шутками скрывая искреннее удивление столь «очевидному невероятному».
- Привяжи пока к коновязи, пусть охолонёт немного, а потом Иван отпустит его в табун, - уже буднично и деловито добавил отец.
Мужики стали расходиться по домам, продолжая обсуждать невиданное дело – смирение строптивого жеребчика с непечатной кличкой перед этим жидковатым на вид, долговязым бригадирским отпрыском. Я не стал им объяснять возможную причину неожиданной покладистости Вьюнка, о которой догадывался, но в которой не был до конца уверен. По-моему, вся разгадка его поведения состояла в том, что я любил и холил, как мог, бойкого отцовского жеребчика. Не однажды поил из домашнего колодца, кормил «отборным зерном» из собственной шапки, потчевал ломтями хлеба, посыпанными солью, и даже «самовольно» чистил скребком, когда отец, отлучаясь на время, оставлял его распряжённым в нашем дворе.
А на добро и лошади отвечают добром…
Александр ЩЕРБАКОВ, г. Красноярск